Глава 22 …пришёл первым, потому что был больше всех испуган.
Он пришёл к ней не как друг, проведший с ней целое лето, не как её нечаянный любовник, но как он приходил к своей матери три или четыре года тому назад – за утешением; он не отшатнулся от её гладкой обнажённости, сначала она даже подумала, что он её не чувствует. Он дрожит, и хотя она держит его в своих объятиях, но кромешная тьма не позволяет ей увидеть его.
– Что ты хочешь? – спрашивает он её.
– Ты должен засунуть свою штучку в меня, – говорит она. Он старается оттолкнуть её, но она держит его, и он опускается на неё. Она услышала, что кто-то – она думает, что этоБен, – задохнулся.
– Бевви, я не могу сделать этого, я не знаю, как…
– Я думаю, это просто, только ты должен раздеться, – она думает о сложностях с гипсовой повязкой, рубашкой, это сначала разъединяет их, потом опять соединяет и пугает.
– Хотя бы брюки.
– Нет, я не могу.
Но она думает, что часть его самого может и хочет, потом его дрожь прекращается, и она чувствует, как что-то маленькое и твёрдое прижимается к правой стороне её живота.
– Ты можешь, – говорит она и притягивает его к себе.
Поверхность, на которой она лежит, твёрдая, глинистая и сухая. Отдалённый шум воды навевает дремоту и успокаивает. Она дотягивается до него. На какой-то момент появляется лицо её отца, строгое и обвиняющее (Я хочу посмотреть, девственна ли ты?) а потом она обнимает Эдди за шею, её гладкая щека прижимается, к его гладкой щеке, и когда он нежно дотрагивается до её маленькой груди, она вздыхает и думает: Это Эдди – и вспоминает день в июле – неужели только месяц прошёл? – когда никто, кроме него, не вернулся в Барренс, и у него была целая стопка юмористических книжек «Литл Лулу», и они вместе читали целый день, как Маленькая Лулу собирала землянику и вляпалась во все эти невероятные истории, и про ведьму Хэзл. Было очень весело.
Она думает о птицах; особенно о грачах, скворцах и воронах, которые возвращаются весной, а руки её тянутся к ремню и расстёгивают его, а он опять говорит, что не может сделать этого; она говорит, что он может, она знает, что он может, и то, что она чувствует, не стыд или страх, а что-то вроде триумфа.
– Куда? – говорит он, и эта твёрдая штучка настойчиво толкается между её ног.
– Сюда, – говорит она.
– Бевви, но я на тебя упаду, – говорит он, и она слышит его свистящее дыхания – Я думаю, так и надо, – говорит она и держит его нежно, и направляет его.
Он толкает слишком быстро и делается больно.
– С-с-с-с-с! – она сдерживает дыхание и кусает нижнюю губу и снова думает о птицах, о весенних птицах, сидящих на коньках домов, и сразу же взлетающих под низкие мартовские облака.
– Беверли, – спрашивает он неуверенно, – с тобой всё в порядке?
– Помедленнее, – говорит она, – тебе легче будет дышать.
Он движется медленнее, и через мгновение его дыхание учащается, и она понимает, что это не потому, что с ним что-то не в порядке.
Боль ослабевает. Неожиданно он начинает двигаться быстрее, затем останавливается, застывает и издаёт звук, какой-то звук. Она чувствует, что это для него нечто необычное, чрезвычайное, что-то вроде… полёта. Она чувствует себя сильной; она ощущает внутри себя ликование. Неужели этого так боялся её отец? Да, он должен был. В этом есть какая-то сила, сила разорванных оков, это глубоко в крови. Она не чувствует физического наслаждения, а только какой-то умственный экстаз. Она чувствует близость. Она держит его, а он прижимает лицо к её шее. Он плачет. Она поддерживает его и чувствует, что та часть его, которая их связывала, начинает ослабевать, не уходит из неё, а просто начинает ослабевать, становится меньше.
Когда он отодвигается, она садится и трогает его лицо в темноте.
– Получилось?
– Что получилось?
– Что должно было, я не знаю точно. Он качает головой – она чувствует руками, дотрагиваясь до его щеки, – Я точно не знаю, было ли это как… ты знаешь, как большие мальчишки говорят. Но это… было действительно что-то. Он говорит тихо, чтобы не услышали остальные:
– Я тебя люблю, Беверли.
Она задумывается. Она совершенно уверена, что они все об этом говорят, кто шёпотом, кто вслух, и она не может вспомнить, что говорят. Это не имеет значения. Нужно ли говорить каждому всё сначала?
Да, наверное, но это не имеет значения. Они должны говорить об этом, это подлинная, человеческая связь между бытием и небытием, единственное место, где кровоток соприкасается с вечностью. Это не имеет значения. Значение имеет только любовь и желание. В этой темноте так же хорошо, как и в любом другом месте. Даже лучше, может быть.
Потом приходит Майк, потом Ричи. И всё повторяется. Сейчас она чувствует некоторое удовольствие. Смутное тепло в её детском незрелом существе, и она закрывает глаза, когда к ней подходит Стэн, и думает о птицах, весенних птицах, она видит их снова и снова, всё сразу же освещается, заполняя обнажённые зимой деревья, вестники самого неистового времени года; она видит, как они взмывают в небо снова и снова, плеск их крыльев, как хлопанье простыней на верёвках, и она думает: Через месяц у каждого ребёнка в Парке-Дерри будет воздушный змей, они будут бегать, держась за верёвки, чтобы они не перепутались друг с другом. Она думает: Вот, что означает полёт.
Со Стэном, как и с другими, она чувствует это ощущение разочарованности от ослабления, ухода от того, в чём они действительно нуждаются, чего они ждут от этого действия, какой-то предел – близкий, но не найденный.
– Получилось? – снова спрашивает она, и хотя сама не знает, точно, что «получилось», но понимает, что не получилось. Она долго ждёт, и наконец приходит Бен. Он дрожит с ног до головы, но это не от страха, как у Стэна.
– Беверли, – говорит он, – я не могу.
– Ты можешь, я чувствую.
Она уверена, что он может. Он был сильнее и больше всех. Она могла почувствовать это по мягкому толчку его живота. Размер его вызвал некоторое удивление, и она слегка потрогала рукой эту выпуклость. Он застонал ей в шею, и от его дыхания тело её покрылось мурашками. Она почувствовала первую волну настоящего жара в себе – неожиданно чувство это в ней стало нарастать; она поняла, что это было у него очень большое(если он такой большой, как же это всё может поместиться в ней?)слишком взрослый для неё, что-то как у Генри, восьмого размера, что-то, что не предназначено для детей, что может взорвать и разорвать. Но не было ни времени, ни места думать об этом; здесь была любовь и было желание, и темнота. Если бы они не попробовали, они бы, наверное, оставили это.
– Беверли, не надо…
– Надо.
– Я…
– Покажи мне, как надо летать, – сказала она со спокойствием, которого не чувствовала, зная, по мокрой теплоте на шее и щеках, что он плачет. – Покажи мне, Бен.
– Нет…
– Если ты написал стихотворение, покажи мне. Потрогай мои волосы, если хочешь, Бен. Всё в порядке.
– Беверли, я… я…
Сейчас он не дрожал, его трясло с ног до головы. Но она понимала, что это не страх, – та часть его тела, которая говорила, что сможет сделать всё… Она думала о(птицах)его лицо, его дорогое, честное лицо, и она знала, что это не страх; это желание, глубокая страсть, и она почувствовала ощущение силы в себе опять, что-то вроде полёта, как полёт, будто смотришь сверху и видишь птиц на крышах, на телевизионной антенне над Вэлли, видишь улицы, как на карте; желание, да, это было что-то, это была любовь и желание, которое научило летать.
– Бен! Да! – вскрикнула она, и всё, что сдерживало его, прорвалось.
Она снова почувствовала боль, и на миг ей показалось и она испугалась, что у неё всё порвётся и он её раздавит. Но он приподнялся на руках, и это ощущение прошло.
Да, он большой, боль вернулась, и она была гораздо глубже, чем тогда, когда Эдди первый раз вошёл в неё. Ей снова пришлось закусить губу, чтобы не закричать и думать о птицах, пока не прошло это горение. Но оно продолжалось, и ей пришлось дотронуться до его губ пальцем, и он застонал.
Жар снова вернулся, и она снова почувствовала, что её сила передаётся ему, она отдавала её с радостью и устремлялась ему навстречу. Появилось первое впечатление раскачивания, восхитительной сладости, которая заставила её беспомощно поворачивать голову из стороны в сторону, и стон вырвался из её сомкнутых губ. Это был полёт, это, о любовь, о желание, невозможно выразить словами – принимать и давать, замкнутый круг: принимать, давать… летать.
– О, Бен! Мой дорогой, да, – шептала она, чувствуя, что след этой сладостной связи остаётся у неё на лице, что-то вроде вечности, восьмой размер раздавил её.
– Я так люблю тебя, дорогой.
Иона поняла, что происходит то, о чём шептались девчонки и хихикали о сексе в женском туалете, но это совсем не то, насколько она теперь понимала; они только восхищались, как замечателен может быть секс, а она сейчас понимала, что для многих из них секс так и останется непонятным и неприятным чудищем. Они говорили о нём – Это. Будете заниматься Этим. А твоя сестра и её мальчик занимаются Этим? А твои родители ещё занимаются Этим? И как они никогда не собираются заниматься Этим. О, да, и можно было подумать, что все девчонки из пятого класса останутся старыми девами, и для Беверли было ясно, что никто из них даже не мог подозревать об этом… пришла она к такому заключению и удержалась от крика только потому, что знала, что остальные будут слышать и подумают, что ей больно. Она закрыла рот рукой и стала кусать ладонь. Теперь она лучше понимала смешки Греты Бови и Салли Мюллер, и всех других: не провели ли они, все семеро, всё это длинное лето, самое длинное в своей жизни, смеясь, как помешанные? Вы смеётесь, потому что всё страшное и неизвестное – смешно, вы смеётесь, как иногда маленькие детишки смеются и плачут в одно и то же время, когда подходит цирковой клоун, зная, что здесь нужно смеяться… но это тоже неизвестность, полная неизвестной вечной мощи.
То, что она кусала руку, не смогло остановить её крик, и она, чтобы не испугать их всех и Бена, кричала в темноту: Да! Да! Да!
Восхитительные образы полёта смешались у неё в голове с карканьем ворон и криками грачей и скворцов: эти звуки стали для неё самой прекрасной музыкой в мире.
Она летела и летела вверх, и сила была не у неё и не у него, а где-то между ними, и он тоже закричал, и она чувствовала, как дрожат его руки, она обвилась вокруг него, чувствуя спазм, его тело, его полное слияние с ней в темноте. И они ворвались вместе в этот живоносный свет.
Потом всё было кончено, и они лежали в объятиях друг друга, и когда он хотел что-то сказать – наверное, какие-то глупые извинения, что нарушило бы всё впечатление, какие-то жалкиеизвинения, как наручники, – она остановила слова поцелуем и отпустила его.
К ней подошёл Билл.
Он старался что-то сказать, но заикание было очень сильным.
– Успокойся, – сказала она, уверенная от своего нового опыта, но она также знала, что устала. Устала и вся мокрая. Всё внутри и снаружи было мокрым и липким, и она подумала, что это может быть от того, что Бен действительно кончил, а может быть, потому, что у неё началось кровотечение. – Всё будет нормально.
– Ааа ттты уууверена?
– Да, – сказала она и сцепила руки вокруг его шеи, чувствуя приятный запах его спутанных волос. – Только ты будь уверен.
– Ааа эээто…
– Шшшшш…
Это было не так, как с Беном, была страсть, но другого рода. То, что Билл был последним, стало лучшим завершением всего. Он добрый, нежный, спокойный. Она чувствовала его готовность, но она сдерживалась его внимательностью и беспокойством за неё, потому что только Билл и она сама понимали, что это за грандиозный акт и что об этом нельзя никогда никому говорить, даже друг другу.
В конце она удивилась тому неожиданному подъёму, она даже подумала: Да! Это должно случиться ещё раз, не знаю, как я выдержу это…
Но её мысли были вытеснены абсолютным удовольствием, и она услышала, как он шепчет: «Я люблю тебя, Бев, я люблю тебя и всегда буду любить тебя» – он повторял это снова и снова и совсем не заикался.
Она прижала его к себе, и они некоторое время так и лежали – щека к щеке.
Он молча отошёл от неё, и она осталась одна. Натянула на себя одежду, медленно застёгивая каждую вещь. Она чувствовала боль, которую они, будучи мужчинами, никогда не почувствуют. Она ощущала также усталое удовольствие и облегчение, что всё кончено. Внутри у неё была пустота, и хотя она радовалась, что всё стало опять на свои места, эта пустота внутри вызывала какую-то странную меланхолию, которую она никогда не могла выразить… за исключением того, что она думала об обнажённых деревьях под белым зимним небом, пустых деревьях, ждущих, что прилетят эти чёрные птицы и рассядутся, как министры, это будет в конце марта, и птицы будут предвестниками смерти снега. Она нашла их, нащупывая руками.
Какое-то время все молчали, а когда кто-то заговорил, её не удивило, что это был Эдди.
– Я думаю, если мы пройдём два поворота и повернём налево… Господи, я же знал это, но я тогда так устал и испугался…
– Пугайся хоть всю жизнь, Эд, – сказал Ричи. Его голос был довольным. Паника исчезла полностью.
– Мы пошли неправильно и в некоторых других местах, – сказал Эдди, не обра
…пришёл первым, потому что был больше всех испуган.
Он пришёл к ней не как друг, проведший с ней целое лето, не как её нечаянный любовник, но как он приходил к своей матери три или четыре года тому назад – за утешением; он не отшатнулся от её гладкой обнажённости, сначала она даже подумала, что он её не чувствует. Он дрожит, и хотя она держит его в своих объятиях, но кромешная тьма не позволяет ей увидеть его.
– Что ты хочешь? – спрашивает он её.
– Ты должен засунуть свою штучку в меня, – говорит она. Он старается оттолкнуть её, но она держит его, и он опускается на неё. Она услышала, что кто-то – она думает, что этоБен, – задохнулся.
– Бевви, я не могу сделать этого, я не знаю, как…
– Я думаю, это просто, только ты должен раздеться, – она думает о сложностях с гипсовой повязкой, рубашкой, это сначала разъединяет их, потом опять соединяет и пугает.
– Хотя бы брюки.
– Нет, я не могу.
Но она думает, что часть его самого может и хочет, потом его дрожь прекращается, и она чувствует, как что-то маленькое и твёрдое прижимается к правой стороне её живота.
– Ты можешь, – говорит она и притягивает его к себе.
Поверхность, на которой она лежит, твёрдая, глинистая и сухая. Отдалённый шум воды навевает дремоту и успокаивает. Она дотягивается до него. На какой-то момент появляется лицо её отца, строгое и обвиняющее (Я хочу посмотреть, девственна ли ты?) а потом она обнимает Эдди за шею, её гладкая щека прижимается, к его гладкой щеке, и когда он нежно дотрагивается до её маленькой груди, она вздыхает и думает: Это Эдди – и вспоминает день в июле – неужели только месяц прошёл? – когда никто, кроме него, не вернулся в Барренс, и у него была целая стопка юмористических книжек «Литл Лулу», и они вместе читали целый день, как Маленькая Лулу собирала землянику и вляпалась во все эти невероятные истории, и про ведьму Хэзл. Было очень весело.
Она думает о птицах; особенно о грачах, скворцах и воронах, которые возвращаются весной, а руки её тянутся к ремню и расстёгивают его, а он опять говорит, что не может сделать этого; она говорит, что он может, она знает, что он может, и то, что она чувствует, не стыд или страх, а что-то вроде триумфа.
– Куда? – говорит он, и эта твёрдая штучка настойчиво толкается между её ног.
– Сюда, – говорит она.
– Бевви, но я на тебя упаду, – говорит он, и она слышит его свистящее дыхания – Я думаю, так и надо, – говорит она и держит его нежно, и направляет его.
Он толкает слишком быстро и делается больно.
– С-с-с-с-с! – она сдерживает дыхание и кусает нижнюю губу и снова думает о птицах, о весенних птицах, сидящих на коньках домов, и сразу же взлетающих под низкие мартовские облака.
– Беверли, – спрашивает он неуверенно, – с тобой всё в порядке?
– Помедленнее, – говорит она, – тебе легче будет дышать.
Он движется медленнее, и через мгновение его дыхание учащается, и она понимает, что это не потому, что с ним что-то не в порядке.
Боль ослабевает. Неожиданно он начинает двигаться быстрее, затем останавливается, застывает и издаёт звук, какой-то звук. Она чувствует, что это для него нечто необычное, чрезвычайное, что-то вроде… полёта. Она чувствует себя сильной; она ощущает внутри себя ликование. Неужели этого так боялся её отец? Да, он должен был. В этом есть какая-то сила, сила разорванных оков, это глубоко в крови. Она не чувствует физического наслаждения, а только какой-то умственный экстаз. Она чувствует близость. Она держит его, а он прижимает лицо к её шее. Он плачет. Она поддерживает его и чувствует, что та часть его, которая их связывала, начинает ослабевать, не уходит из неё, а просто начинает ослабевать, становится меньше.
Когда он отодвигается, она садится и трогает его лицо в темноте.
– Получилось?
– Что получилось?
– Что должно было, я не знаю точно. Он качает головой – она чувствует руками, дотрагиваясь до его щеки, – Я точно не знаю, было ли это как… ты знаешь, как большие мальчишки говорят. Но это… было действительно что-то. Он говорит тихо, чтобы не услышали остальные:
– Я тебя люблю, Беверли.
Она задумывается. Она совершенно уверена, что они все об этом говорят, кто шёпотом, кто вслух, и она не может вспомнить, что говорят. Это не имеет значения. Нужно ли говорить каждому всё сначала?
Да, наверное, но это не имеет значения. Они должны говорить об этом, это подлинная, человеческая связь между бытием и небытием, единственное место, где кровоток соприкасается с вечностью. Это не имеет значения. Значение имеет только любовь и желание. В этой темноте так же хорошо, как и в любом другом месте. Даже лучше, может быть.
Потом приходит Майк, потом Ричи. И всё повторяется. Сейчас она чувствует некоторое удовольствие. Смутное тепло в её детском незрелом существе, и она закрывает глаза, когда к ней подходит Стэн, и думает о птицах, весенних птицах, она видит их снова и снова, всё сразу же освещается, заполняя обнажённые зимой деревья, вестники самого неистового времени года; она видит, как они взмывают в небо снова и снова, плеск их крыльев, как хлопанье простыней на верёвках, и она думает: Через месяц у каждого ребёнка в Парке-Дерри будет воздушный змей, они будут бегать, держась за верёвки, чтобы они не перепутались друг с другом. Она думает: Вот, что означает полёт.
Со Стэном, как и с другими, она чувствует это ощущение разочарованности от ослабления, ухода от того, в чём они действительно нуждаются, чего они ждут от этого действия, какой-то предел – близкий, но не найденный.
– Получилось? – снова спрашивает она, и хотя сама не знает, точно, что «получилось», но понимает, что не получилось. Она долго ждёт, и наконец приходит Бен. Он дрожит с ног до головы, но это не от страха, как у Стэна.
– Беверли, – говорит он, – я не могу.
– Ты можешь, я чувствую.
Она уверена, что он может. Он был сильнее и больше всех. Она могла почувствовать это по мягкому толчку его живота. Размер его вызвал некоторое удивление, и она слегка потрогала рукой эту выпуклость. Он застонал ей в шею, и от его дыхания тело её покрылось мурашками. Она почувствовала первую волну настоящего жара в себе – неожиданно чувство это в ней стало нарастать; она поняла, что это было у него очень большое(если он такой большой, как же это всё может поместиться в ней?)слишком взрослый для неё, что-то как у Генри, восьмого размера, что-то, что не предназначено для детей, что может взорвать и разорвать. Но не было ни времени, ни места думать об этом; здесь была любовь и было желание, и темнота. Если бы они не попробовали, они бы, наверное, оставили это.
– Беверли, не надо…
– Надо.
– Я…
– Покажи мне, как надо летать, – сказала она со спокойствием, которого не чувствовала, зная, по мокрой теплоте на шее и щеках, что он плачет. – Покажи мне, Бен.
– Нет…
– Если ты написал стихотворение, покажи мне. Потрогай мои волосы, если хочешь, Бен. Всё в порядке.
– Беверли, я… я…
Сейчас он не дрожал, его трясло с ног до головы. Но она понимала, что это не страх, – та часть его тела, которая говорила, что сможет сделать всё… Она думала о(птицах)его лицо, его дорогое, честное лицо, и она знала, что это не страх; это желание, глубокая страсть, и она почувствовала ощущение силы в себе опять, что-то вроде полёта, как полёт, будто смотришь сверху и видишь птиц на крышах, на телевизионной антенне над Вэлли, видишь улицы, как на карте; желание, да, это было что-то, это была любовь и желание, которое научило летать.
– Бен! Да! – вскрикнула она, и всё, что сдерживало его, прорвалось.
Она снова почувствовала боль, и на миг ей показалось и она испугалась, что у неё всё порвётся и он её раздавит. Но он приподнялся на руках, и это ощущение прошло.
Да, он большой, боль вернулась, и она была гораздо глубже, чем тогда, когда Эдди первый раз вошёл в неё. Ей снова пришлось закусить губу, чтобы не закричать и думать о птицах, пока не прошло это горение. Но оно продолжалось, и ей пришлось дотронуться до его губ пальцем, и он застонал.
Жар снова вернулся, и она снова почувствовала, что её сила передаётся ему, она отдавала её с радостью и устремлялась ему навстречу. Появилось первое впечатление раскачивания, восхитительной сладости, которая заставила её беспомощно поворачивать голову из стороны в сторону, и стон вырвался из её сомкнутых губ. Это был полёт, это, о любовь, о желание, невозможно выразить словами – принимать и давать, замкнутый круг: принимать, давать… летать.
– О, Бен! Мой дорогой, да, – шептала она, чувствуя, что след этой сладостной связи остаётся у неё на лице, что-то вроде вечности, восьмой размер раздавил её.
– Я так люблю тебя, дорогой.
Иона поняла, что происходит то, о чём шептались девчонки и хихикали о сексе в женском туалете, но это совсем не то, насколько она теперь понимала; они только восхищались, как замечателен может быть секс, а она сейчас понимала, что для многих из них секс так и останется непонятным и неприятным чудищем. Они говорили о нём – Это. Будете заниматься Этим. А твоя сестра и её мальчик занимаются Этим? А твои родители ещё занимаются Этим? И как они никогда не собираются заниматься Этим. О, да, и можно было подумать, что все девчонки из пятого класса останутся старыми девами, и для Беверли было ясно, что никто из них даже не мог подозревать об этом… пришла она к такому заключению и удержалась от крика только потому, что знала, что остальные будут слышать и подумают, что ей больно. Она закрыла рот рукой и стала кусать ладонь. Теперь она лучше понимала смешки Греты Бови и Салли Мюллер, и всех других: не провели ли они, все семеро, всё это длинное лето, самое длинное в своей жизни, смеясь, как помешанные? Вы смеётесь, потому что всё страшное и неизвестное – смешно, вы смеётесь, как иногда маленькие детишки смеются и плачут в одно и то же время, когда подходит цирковой клоун, зная, что здесь нужно смеяться… но это тоже неизвестность, полная неизвестной вечной мощи.
То, что она кусала руку, не смогло остановить её крик, и она, чтобы не испугать их всех и Бена, кричала в темноту: Да! Да! Да!
Восхитительные образы полёта смешались у неё в голове с карканьем ворон и криками грачей и скворцов: эти звуки стали для неё самой прекрасной музыкой в мире.
Она летела и летела вверх, и сила была не у неё и не у него, а где-то между ними, и он тоже закричал, и она чувствовала, как дрожат его руки, она обвилась вокруг него, чувствуя спазм, его тело, его полное слияние с ней в темноте. И они ворвались вместе в этот живоносный свет.
Потом всё было кончено, и они лежали в объятиях друг друга, и когда он хотел что-то сказать – наверное, какие-то глупые извинения, что нарушило бы всё впечатление, какие-то жалкиеизвинения, как наручники, – она остановила слова поцелуем и отпустила его.
К ней подошёл Билл.
Он старался что-то сказать, но заикание было очень сильным.
– Успокойся, – сказала она, уверенная от своего нового опыта, но она также знала, что устала. Устала и вся мокрая. Всё внутри и снаружи было мокрым и липким, и она подумала, что это может быть от того, что Бен действительно кончил, а может быть, потому, что у неё началось кровотечение. – Всё будет нормально.
– Ааа ттты уууверена?
– Да, – сказала она и сцепила руки вокруг его шеи, чувствуя приятный запах его спутанных волос. – Только ты будь уверен.
– Ааа эээто…
– Шшшшш…
Это было не так, как с Беном, была страсть, но другого рода. То, что Билл был последним, стало лучшим завершением всего. Он добрый, нежный, спокойный. Она чувствовала его готовность, но она сдерживалась его внимательностью и беспокойством за неё, потому что только Билл и она сама понимали, что это за грандиозный акт и что об этом нельзя никогда никому говорить, даже друг другу.
В конце она удивилась тому неожиданному подъёму, она даже подумала: Да! Это должно случиться ещё раз, не знаю, как я выдержу это…
Но её мысли были вытеснены абсолютным удовольствием, и она услышала, как он шепчет: «Я люблю тебя, Бев, я люблю тебя и всегда буду любить тебя» – он повторял это снова и снова и совсем не заикался.
Она прижала его к себе, и они некоторое время так и лежали – щека к щеке.
Он молча отошёл от неё, и она осталась одна. Натянула на себя одежду, медленно застёгивая каждую вещь. Она чувствовала боль, которую они, будучи мужчинами, никогда не почувствуют. Она ощущала также усталое удовольствие и облегчение, что всё кончено. Внутри у неё была пустота, и хотя она радовалась, что всё стало опять на свои места, эта пустота внутри вызывала какую-то странную меланхолию, которую она никогда не могла выразить… за исключением того, что она думала об обнажённых деревьях под белым зимним небом, пустых деревьях, ждущих, что прилетят эти чёрные птицы и рассядутся, как министры, это будет в конце марта, и птицы будут предвестниками смерти снега. Она нашла их, нащупывая руками.
Какое-то время все молчали, а когда кто-то заговорил, её не удивило, что это был Эдди.
– Я думаю, если мы пройдём два поворота и повернём налево… Господи, я же знал это, но я тогда так устал и испугался…
– Пугайся хоть всю жизнь, Эд, – сказал Ричи. Его голос был довольным. Паника исчезла полностью.
– Мы пошли неправильно и в некоторых других местах, – сказал Эдди, не обра